В одном из ближайших номеров будет опубликован психологический детектив «Небо над нами». Представляем вашему вниманию фрагмент данной повести.

«Выяснилось, что звать его – Алексей Андреевич Чаплыгин, и осужден он за автоаварию, в которой погиб ребенок. Ночью он, пьяный, возвращался домой и, разогнавшись выше разрешенного, сбил на пешеходном переходе десятилетнюю девочку. Остановился, осмотрел пострадавшую и, хоть та еще была жива, бросил ее и уехал. Его вычислили по записям с камер и завели дело. Но, как человек состоятельный и влиятельный (у него имелись четыре магазина и кое-какая недвижимость, сдаваемая в аренду), он считал, что легко избежит ответственности. Выяснилось кстати, что девочка из неблагополучной семьи: безотцовщина и с матерью-алкоголичкой. Знаете, у нас в стране в отношении жертв дорожных происшествий буквально действует средневековый кодекс короля Якова – тот, по которому вельможа имел право безнаказанно лишить жизни простолюдина. Схема примитивна: потерпевшим в аварии (это, кажется, 264-я статья Уголовного кодекса) в обход закона признается не сам погибший, а его родные. Им виновный отстегивает отступные, те пишут отказную от претензий, а подонок-судья и взяточник-прокурор эту позорную сделку, на которую всегда от отчаяния идут, чтобы деток, оставшихся без родителя, хоть как-то прокормить, утверждают. Дело закрывается за примирением сторон, и убийца выходит сухим из воды, даже без судимости. Видимо, на это же рассчитывал и Чаплыгин. Он нанял хорошего адвоката, доку в таких вопросах, сунул матери крупную сумму, навел мосты к правоохранителям. И решил было, что все шито-крыто, но в дело вмешался случай. Один из сотрудников адвокатской конторы, видимо возмутившись происходящим, выложил в интернет ролик с места аварии. Тот разошелся моментально, подобно степному пожару. Да и неудивительно – зрелище было шокирующее. Сбив девочку, Чаплыгин поставил машину так, чтобы редкие проезжающие не могли увидеть тело, затем вышел на улицу и с безжалостной методичностью, ногами, как собаку, спихнул еще живого ребенка в канаву у обочины. Видно было, что и там бедняжка пыталась подняться и, протягивая ручонки к убийце, молила о помощи. Тот, однако, садясь в машину, даже не обернулся. После выхода ролика посыпались депутатские запросы, начались журналистские расследования, и случаем заинтересовалась генеральная прокуратура. В итоге суд выписал Чаплыгину по максимуму – пять лет общего режима.

Честно говоря, узнав его историю, я несколько разочаровался. Ну, убийца случайный, ну кается. Банальность… Чаплыгин подходил после службы еще дважды – на Вербное и на Пасху, и оба раза передумывал и уходил. Наконец на Троицу, в июне, мы все-таки пообщались. Тут-то он и удивил меня. Как ни в чем не бывало начал расспрашивать о церковных службах, о том, какие существуют канонические книги в Православии, и так далее. Не было и намека на муки совести, так что под конец разговора я уж сам стал с недоумением тянуть к тому, что покаяние очищает душу и что Бог прощает грешников. Он зыркнул с уже знакомым мне ироничным выражением.

– Ждете, что я как этот буду? – мотнул на Семенюту, стоявшего следующим в очереди.

Этот Семенюта, махонький сухой старичок с морщинистым, как печеная картофелина, личиком и, видимо, не совсем здоровый психически, был известен тем, что на исповедях рыдал в три ручья, словно женщина, став из-за этого всеобщей мишенью насмешек. Еще только готовясь к разговору со мной, он уже громко всхлипывал, обтирая рукавом кителя мокрое лицо.

– Я не жду, но неужели вам рассказать нечего?

– Нечего, – равнодушно ответил Чаплыгин. – Да и не стремлюсь особо.

– Зачем же тогда пришли? – спросил я.

Он пожал плечами.

– Может быть, мучает что-нибудь из прошлого? – подсказал я.

Он нахмурился.

– Послушайте, бояться раскаяния не стоит, признание ошибки – признак силы, а не слабости…

– Да я особенно ни в чем и не раскаиваюсь, – угрюмо произнес он, глядя с вызовом.

– Ну а как же – отнятая жизнь?.. – начал было я.

– А вы, я вижу, уже с делом моим ознакомились? – ухмыльнулся иронично. И пригвоздил надменно, с грубой ноткой: – Я тот случай за грех не считаю.

– Как же, если погиб ребенок… – даже растерялся я.

– А вы знаете, что это за ребенок был, из какой семьи? Мать алкоголичка, отца нет… – снисходительно усмехнулся он.

– Ну и что?

– Да то, что выросла бы голь и пьянь.

– Но, послушайте, ведь человеческая жизнь… – вздрогнул я ошарашенно.

– Ну и что? Жизнь и жизнь… Вот только давайте без морализаторства. Если объективно взглянуть, то нечего мне тут делать, – он выразительно кивнул на окно, за которым багровела кирпичная стена, поверху окаймленная колючей проволокой.

– Почему же?

– Да потому, – отрезал с тяжелым раздражением. – Логику элементарную включите. Я занимался бизнесом, платил налоги, обеспечивал рабочие места. А она? В лучшем случае орала бы «Свободная касса!» в какой-нибудь «Пятерочке», а в худшем – бухала б, да по мужикам шастала, как мамаша. От осины не родятся апельсины.

Я открыл рот для ответа, но он прервал нетерпеливо, наотмашь рубанув ладонью воздух перед грудью.

– Да, да, знаю, что скажете, – произнес зло, с грубым вызовом, видимо, порываясь скорее высказать наболевшее. – Что стала бы Анной Павловой, Марией Кюри и не знаю кем еще. Но на то шанс – один из миллиона. Чисто математически рассудите – стоило ли из-за этого сажать человека, который…

– Платил налоги и обеспечивал рабочие места, – закончил я с укором.

– Вот именно! – подтвердил он раздраженно. – А у вас есть логичные возражения?

– В этих вопросах логика ничего не решает…

– А что же решает, если не логика? – высокомерно выцедил он сквозь зубы. – Божий промысел?

– А в Бога вы не веруете?

Он язвительно улыбнулся.

– Ну хорошо, пускай вы неверующий… Но справедливость, гуманизм, должны же быть вам знакомы? – начал было я, но он снова оборвал своим резким жестом.

– Да-да, слышал я всю эту болтовню высокопарную. Еще пионеру мне это в сорок труб в уши дудели. Но то книжное, а реальная жизнь – иная.

– Что ж, по-вашему, человечеству лучше бы жить по закону джунглей, чтоб кто сильнее – тот и прав?

– А оно так и живет испокон веков! – зло расхохотался он. – Чем мы вообще от животных отличаемся? Да ничем! Так же, как зверюшки, деремся за лучших самок, за кусок послаще, за место под солнцем. В природе у кого зубы острее – тот и прав. А у людей вместо зубов – деньги, интеллект да решительность. У кого этого в достатке, тот и рулит. Потому бабы красивые всегда у богатых, а не у нищебродов, потому сильные живут в особняках, а глупые, слабые да робкие – в конурках своих тесных в спальных районах, потому-то у сильных интереснее жизнь, больше путешествий, впечатлений, еда вкуснее, и так далее. Изменить это, переделать род человеческий – невозможно. Вон, в семнадцатом году пробовали всеобщее братство навязать – и что? Провалился эксперимент, не смогли люди жить в фальши.

– Я не знаю даже, как назвать это… – от возмущения даже растерялся я.

– Не знаете? Так я подскажу. Это – социальный дарвинизм, – утвердил он с достоинством. – Слыхали?

– Но ведь все это – полнейшая чушь! Неужели вы не понимаете, что ваши аргументы…

– Что? – выдвинулся он с насмешливой снисходительностью.

– Да просто ничтожны! Опровергнуты давно! – запекался я (и откуда еще, после тюбиков, пронесенных Малютину, брался у меня этот пыл?) – Разбиты и мировой историей, и практикой, и… и… гуманностью, если хотите!

– Гуманностью? – криво усмехнулся он. – Докажите!

– Да пожалуйста… Ну… ну… вот вы, к примеру, утверждаете, что красивые женщины достаются сильным, так? Да ведь сплошь и рядом выбирают не богатого, а того, кто сердцу ближе! Тысячу примеров привести можно!

– И четырехлистный клевер сплошь и рядом, и телята двухголовые. Уродство природы!

– Самое святое, то, что человека ставит над животным, у вас – уродство?

– Именно. Мир вообще очень просто устроен. Нет никакого мудрого провидения, управляющего судьбами, есть лишь борьба за существование да естественный отбор. А все, что ими не объясняется, да – ошибка, уродство.

– Вот, значит, как! Получается, что и вера, и добро, и сострадание, и любовь, наконец…

– Да вы хоть свою же мысль развейте! – весело оборвал он. – Вышла она за бедного (то есть – глупого), и что? Просто зазря пропали гены… Вместо того чтобы обществу дать красивую и умную элиту, разбросала себя по навозной куче.

– От этих мыслей фашизмом пахнет!

– Вот только не надо лозунгов…

– Ну а свобода воли? Бог же человеку разум и выбор дал, размежевав его со зверем, рожденным на уловление и истребление. Это – как уживается в вашем животном дарвинизме?

– Да никак: просто-напросто переоценено ваше главенство разума над инстинктом, и последние двадцать лет российских лучше всего это доказывают.

– Как так?

– Да очень просто! Вы на нашу политическую элитку посмотрите: где там разум? Со своей грызней, жестокостью и неуемными аппетитами, чем они не волчья стая, воющая в первобытном лесу?

– Тем, что они, в отличие от животных, делают рациональный выбор,– зло рванул я. – Выбор, которого лишен зверь, понимаете? Лев не может решить не преследовать бегущую лань, лось в период гона не избежит самки, лиса не забунтует копать нору для детенышей. Им безальтернативно диктует природа, человек же, повторяю – волен в поступках!

– Какой-какой выбор? Рациональный, говорите? – уже резвился он. – Рационально было бы ему не повышать пенсионный возраст, не грести из бюджета лопатой, ограничиться десятком миллионов вместо миллиардов, которые и спрятать нельзя, и потратить, особенно при старческих его сединах, невозможно. И для рейтинга лучше, и перед законом практичнее, и перед совестью, наконец, спокойнее. Но инстинкт, вы понимаете, инстинкт тащит его вопреки здравому смыслу напихивать в карманы один никчемный миллиард за другим, расталкивая конкурентов локтями, стуча омоновскими дубинками по недовольным спинам, вырывая последние куски из голодных ртов! Ровно тот же инстинкт, что волка заставляет резать не одну, а десяток овец в беспризорном стаде, микроба – бесконечно делиться, кролика – до изнеможения топтать самок…

– Нет-нет, постойте! – в сердцах оборвал я. – Да, я согласен, признаю, что есть дурные люди, но эти ваши обобщения… Сами себя послушайте: нормой называете испорченность и нескольких развращенных, а то и попросту больных людей объявляете эмблемой человечества!

– А они – не эмблема? – дробно расхохотался он. – Не их ли ставят в пример, не о них ли пишут книги, не за ними ли бегут на цырлах миллионы, а когда бежать невозможно – волочатся, плетутся, ползут? Не их ли имена громогласно объявляются с экранов, изображаются на плакатах, футболках и стягах, стоят, наконец, под законами, направляющими жизнь страны? Лучшие люди, сливки нации, выражение всего, что она привыкла обозначать главной в себе ценностью, вам – не образец?

Я промолчал. Пускаться в политические споры у меня не было никакого желания, а кроме этого оставалась только моральная сторона дела. Но неужели же мне было стыдить его да стращать Божьей карой?

С минуту висела меж нами пауза. Он, очевидно, решил, что победил, и торжествовал, щурясь со снисходительной хитринкой.

– Знаете, что меня пугает в вас? – произнес я наконец.

Он с ироничной решимостью наклонился слушать, локтями навалившись на колени.

– Человек ваших убеждений понятен, когда он холодно-равнодушен и надменно-отстранен… – начал я.

– А вас, священника, угнетает моя жизнерадостность? – весело вклеил он. И выразительным взглядом обвел стены: – Не закисли ль среди своих икон?

– Нет, но мне странна эта легкость в принятии зла, жестокости, унижения. Если это у вас не поза, то…

– Постойте – унижения? – нахохлился он. – Где тут – унижение?

– Сводя человека к животному, вы его, несомненно, унижаете. Неужели это не приходило вам в голову?

– Не приходило. Напротив, я считаю, что род людской скорее ваше учение о торжестве духа унижает, дарвинизм же, напротив, – возвышает.

– Нет, ну здесь вы… – возразил было я. Но он нетерпеливо отмахнулся:

– Ну, вот давайте снова к нашей политической практике. Любые выборы последние назовите: за кого голосуют? За жуликов и людоедов, очень хорошо понимая притом, что те – жулики и людоеды. Присказку разумного мещанина вспомните: сытых воров надо переизбрать, ибо те уже натаскали, а придут голодные да рьяные – семь шкур с нас спустят. По вашей логике выходит, что народ – трусливый раб, раз уж осознанно идет на подлость, ставя над собой сволочей. По моей же – в действиях его властен инстинкт, тянущий выдвинуть в вожаки альфа-самца, сильнейшего хищника. Что вам – утешительнее?

– Все это очень спорно, – пожал я плечами.

– Так спорно, что и не опровергнуть, – ухмыльнулся он. – И даже – не хочется опровергать, правда? Ну а что до моей жизнерадостности, – как бы спохватился вдруг, – то объясняется она простой практичностью. Зная, что жизнь – борьба и что мне природой положено рвать, ломать и топтать, выбиваясь на лучшее место под солнцем, я попросту откидываю сантименты, и все тут. Если бороться приятно, а это иногда очень приятно, даже – в поражениях, то надо и получать удовольствие, не оборачиваясь на светские условности, моральные нормы и прочую чушь собачью. Почему, следуя инстинкту, отказывать себе и в наслаждении?

– И не этот ли инстинкт привел вас за решетку? – спросил я.

Он нахмурился и промолчал, вероятно, тронутый за живое. Наш разговор застопорился и затих, скатившись на второстепенности. Мы разошлись молча, на угрюмой ноте. Но с тех пор он начал ко мне захаживать каждую неделю и, случалось, засиживался подолгу. То интересуется чем-нибудь по службе, то расспрашивает о каком-нибудь святом, вдруг почему-то задевшем его, то одолжит духовную книгу (их он – глотал, беря по тому в неделю). Сначала раздражал меня своим высокомерием, но потом это ушло: манера такая у человека – что поделаешь? Тем более и собеседником он оказался интересным и неординарным. Входит, к примеру, однажды со службы и с порога заявляет, усмехаясь: вы, дескать, обязаны с собой покончить.

– Почему это? – удивляюсь.

– Вы знаете парадокс о камне, который Бог не может поднять?

– Знаю, об этом спрашивают иногда.

– И что отвечаете?

– Говорю, что Богу это незачем.

– Ну, это не ответ, а увертка, – ухмыляется он снисходительно. – Очевидно же: сама логика нашего мира противоречит всемогуществу Бога на земле, а следовательно, здесь Господь не всемогущ. А где тогда? Там, где нет камней, то есть в мире нематериальном, духовном. Не туда ли стремится каждый верующий? Так что же не ускориться?

– Но в конце концов Бог дал мне жизнь не без причины, и если я повешусь, то пойду против Его замысла. А это – грех.

– Да ерунда, – усмехается. – Там, за границей, не будет греха.

– Как это?

– Да очень просто. Грех предполагает последовательность действий, верно? А последовательность подразумевает – время. Время же в свою очередь – продукт взаимодействия пространства и материи. Значит, там, где нет материального, и времени не будет. А если не будет времени, то и само понятие греха уничтожается. Улавливаете?

– Вы знаете, – говорю, – ваши рассуждения напоминают одного героя Достоевского.

– Какого героя? – нахмурился он.

– Кириллова; тот о самоубийстве помышлял на почти тех же основаниях.

Усмехнулся, буркнул что-то и ушел. Является на следующей неделе с томиком «Бесов» в руке и начинает с обычной своей иронией: вот, мол, Достоевский, идол ваш (уже, стало быть, и о том, что идол успел прочесть где-то) такую чушь пишет! И Кириллов – странный, и Ставрогин – идиот, а главное – шатовщина эта глупая про народ-богоносец… – и пошел-поехал. На другой неделе с Достоевским разделался, и новое выдумал, затем – второе, третье… Все это не торопясь, между делом, но с настойчивостью, выдававшей искренний интерес. Признаться, временами он очень напоминал мне неофита в самой первой, начальной стадии, когда опыта духовного еще маловато у человека и изо всех сил цепляется он за материальное, стараясь где фактами, где логикой укорениться в вере. И вот здесь-то и сидела главная загадка. В подобных поисках легко заподозрить человека опустошенного, растерянного, однако Чаплыгин со своим дарвинизмом был из категории идеологизированных, которым, как я уж знал по опыту, ты хоть кол на голове теши…

Несколько раз я пытался вытащить его на новую откровенную беседу, но всегда безуспешно: то пошутит, то огрызнется, то отмолчится. Но однажды все-таки удалось. Дело было в июле, на апостольский праздник Петра и Павла. Чаплыгин, как обычно, явился после службы, но беседа у нас не склеилась – он был растерян, невнимателен и, очевидно, чем-то подавлен. На мое любопытство объявил, что плохи семейные дела. Я попросил рассказать. Он окинул оценивающим взглядом, как бы решая, стою ли я его откровенности, но желание выговориться все-таки победило. Выяснилось, что его решила бросить жена: на днях пришли документы от адвоката с уведомлением о начавшемся бракоразводном процессе. С супругой у него были сложные отношения. Всю жизнь он ни во что ее не ставил: изменял почем зря, отстранял от любых дел, да и вообще держал в черном теле – мол, одежду стирай, супы вари, да не вякай. Она переносила покорно – то ли сдавшись судьбе, то ли по страдальческой женской склонности виня себя за мужнины обиды. Впрочем – и не тупела в одиночестве, отдушину найдя в благотворительности: помогала семьям с больными детьми, заботилась о животных, собирала деньги на бедных в каком-то фонде. Он наблюдал с усмешкой, не поощряя и не препятствуя. Однако во время уголовного процесса она вдруг проявила себя с совершенно новой и неизвестной ему стороны. Сначала рассказала полиции все, что знала об инциденте со сбитой девочкой, сильно спутав мужнины показания, а затем заблокировала важные счета, помешав воспользоваться деньгами, необходимыми для взяток. Чаплыгин решил было, что жена мстит за прошлые обиды, и очень удивился, когда через месяц после приговора она вдруг явилась к нему в колонию. Сначала и принимать не хотел, но любопытство, однако, взяло верх. Ожидал, что будет злорадствовать, но она вместо того расплакалась и кинулась в объятия. Объяснилась в путаных и каких-то высокопарных выражениях, из которых он уловил лишь то, что хоть и любила, но не могла позволить несправедливость, что теперь хочет способствовать исправлению (в раскаянии его и не сомневалась), сама же обещает стать верной спутницей и помощницей. Все это он пропустил мимо ушей, списав на бабью сентиментальность, и разве что укорил себя за то, что некогда выпустил жену из рук. Но против возобновления отношений не возражал. Преимуществ было два: во-первых, через ее посредство он мог получать с воли регулярные передачи – грев, как называют заключенные; во-вторых же, свидания решали вопрос с вынужденным половым воздержанием. Супругой он на воле давно пренебрегал, предпочитая – помоложе, но, – подмигнул он, – на безрыбье… Эти соображения, конечно, держал при себе, с женой выбрав эдакую позу кающегося грешника. Почти год шло у них гладко, и вдруг этот конверт с документами… Лично я думаю, что он или в роли своей где-то сфальшивил, или жена, оказавшись вне его влияния, смогла по-новому взглянуть на вещи. Но Чаплыгин понял по-своему.

– Вот же тварь! – скрежетал он зубами. – Святую из себя корчила, в благородство играла, а сама… Небось, хахаля нашла, и муж не нужен стал. Сейчас юристов наймет, да раздербанят собственность, пока я тут, в капкане. Стервятники чертовы!

Я придвинулся утешать, но он отстранился. Резко встал и поспешно прошелся по комнате, словно торопясь куда-то. Вдруг остановился, бухнулся на скамейку и рывком закинул ногу на ногу.

– Нет, ну я понимаю, сказала бы мне – так и так: решила тебя кинуть к чертям, а имущество отжать, – продолжил сорванным голосом, видимо, упиваясь обидой. – Но нет же, надо было невинность святую изображать, чтобы было чем перед подругами щеголять – дескать, не сразу его бросила, страдалица святая, помаялась еще, на зону вон ездила… Ненавижу, ненавижу это лицемерие! – уже почти кричал он.

– Ну, если и обидела она вас… Сами-то вы – всегда ли были к ней справедливы? – мягко возразил я.

– Справедлив? – гневно усмехнулся он. – Нет, я не всегда справедлив, да и плевать мне на вашу справедливость! Но когда я лгал? Я всегда открыт, всегда – «иду на вы»! А она?! Да что она, черт бы с ней! – сорвался он вдруг. – Все, все ведь точно так же лицемерят, понимаете? Ну, вот взять тех, кто меня судил, кто запросы писал депутатские, репортажи снимал разоблачительные. Все ведь хищники! Я еще тогда, во время процесса, читал: прокурор мой, Темников, у соседа по даче землю отжал, а самого посадил; депутат, который первый запрос направил, Маркво, кажется, фамилия, на господрядах подворовывал; журналюга, что обо мне статейки лабал, горя праведным гневом, вора-чиновника защищал с тем же пылом. А публика, тот самый ваш «народ»? Помню, помню это скалящееся завистливое быдло, радующееся успешному человеку за решеткой! Любого из них пощупай – один ворует на работе, другой жену у знакомого отбил, третий падчерицу снасильничал. Те же волки, что обвинители и разоблачители мои, разве загривки поменьше нажрали! Но на процессе все вместе вдруг – херувимы небесные, из горних высей спустившиеся, дабы огненным перстом указать в злодея! Лицемеры! Ли-це-ме-ры! – трясся он.

Мы замолчали. Он – на раздраженной ноте, готовый порохом взорваться от первой искры, я – на растерянной и бессильной. Мой долг был – облегчить его боль, но как урезонить ослепленного, взбешенного человека? Подыскивая слова утешения, я перебирал в уме все, что знал о нем, но странное дело – не тривиальности наших встреч лезли мне на ум: не ожесточенные с ним споры и не глумливый его хохот над моими святынями. А – постоянство, с которым ходил он в церковь, не пропуская ни единой службы, а – как одну за другой одалживал духовные книги и тут же, при мне, спешил листать, а – тот раз, когда я разглядел его, потерянного и разбитого, в очереди на исповедь… Вдруг догадка пушечным залпом оглушила меня. Я качнулся к искаженному злобой, багровеющему в каплях пота лицу его и проговорил отчетливо:

– А что, если не в лицемерии дело?

– Да ясно, что не в лицемерии самом по себе, – отмахнулся он с досадой, – а в том, что за ним стоит – в желании павлиньем выпендриться, хвост распушить. Все, все они хотят честными и благородными выглядеть, главное, чтобы друг перед другом не…

– И не в этом, – перебил я. – Выше берите.

– А в чем же? Что вы хотите сказать? – нахмурился он нетерпеливо.

– В уродстве природы, – кротко улыбнулся я.

– В чем? – переспросил он грубо.

– Забыли? Вы как-то утверждали будто всё, что не относится к естественному отбору… – начал было объяснять я, но замер на полуслове, поняв: он вспомнил. Белый как платок, он несколько бездыханных мгновений изучал меня напряженным взглядом. На лице его раздражение менялось растерянностью, удивлением, обидой… Я же смотрел спокойно-благодушно. Я торжествовал. Я – разгадал его! Не понимаете? Ну вот представьте: всю жизнь человек имел четкое представление об устройстве мира, всегда происходящее вокруг подчинялось ясному и понятному закону: кто сильнее, тот и прав, у кого кулаки больше, у того и щи гуще. Существуя в мире животном, управляемом алчностью и жаждой плотских удовольствий, к духовной стороне он относился с небрежением. Что были для него гуманизм, добро, справедливость? В худшем случае – искажение естественных законов, уродство природы, как выразился он однажды, в лучшем – прибежище прекраснодушных дураков да неудачников, сдавшихся в борьбе за место под солнцем.

И вдруг – ночная дорога, сбитая девочка, распластанная в снежном месиве у обочины, адвокаты, пресса, суд. Наконец – приговор и заключение. Представьте себе, какое изматывающее, опустошающее бессилие должен был он ощутить тогда! Нарушая все известные ему правила существования, некая таинственная, доселе незнакомая сила вдруг завладела его судьбой и принялась играть ею, как буря щепкой. Она в одночасье отобрала у него все – дом, имущество, друзей, родных. В борьбе с ней оказались бесполезны и взятки, и связи, и ложь – средства, в универсальности которых он много раз убеждался прежде. В довершение всего эта сила с иезуитской изворотливостью обратила против него представителей его же состоятельного, успешного сословия – всех этих депутатов, известных журналистов, чиновников, притом принудив их действовать вопреки их же собственным, очень хорошо известным ему взглядам и привычкам!

С изумлением Чаплыгин обнаружил наконец, что его поражение не служило чьим-нибудь личным меркантильным целям, а совершилось, по сути, ради торжества тех самых ничтожных, всегда им презираемых гуманизма и справедливости! Он сопротивлялся неизбежному выводу из происшедшего, отказывался принимать его. В растерянности он называл силу, его сломившую, не тем, чем она являлась, а поочередно – ошибкой, всеобщим заговором, лицемерием – но сам себе не верил. И знаете почему? – победно воззрился на меня священник. – Да потому, что он в себе, в самом себе ощутил ее! Я не ведал еще тогда, всегда ли в нем тлела эта искра или вспыхнула лишь в ответ на пережитое горе, но главное угадал верно: Бог, любовь, добро – как угодно называйте – заговорили в его душе. И именно вот это, это толкнуло его на духовные поиски, так всегда удивлявшие меня в нем!

С минуту длилось наше молчание. Моя внезапная догадка, осветившая ему то, в чем он сам себе боялся признаться, очевидно, ошеломила его. Дело было за следующим шагом. Он – мешкал, не решаясь заговорить и, видимо, не зная, чем начать, я же не навязывался, опасаясь отпугнуть спешкой. Увы, солнце у нас в тот вечер так и не взошло. Помявшись немного, Чаплыгин как-то неуклюже поднялся, смущенно попрощался и вышел».

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Мы свяжемся с вами